— Школа тоже… — снова начал было старый, но, махнув рукой, замолк.
Николай Петрович чувствовал, что у него устали ноги, ему захотелось сесть.
Сделав движение, он задел рукавом пальто за сучок. Раздался жалобный треск. Сироты дрогнули, повернув в его сторону головы, подозрительно и пристально посмотрели на него, отвернулись; младший задымил папиросой, громко сплёвывая слюну и равнодушно посматривая по сторонам, старший ткнулся подбородком в свои колени и, похожий на ком тёмно-серой высохшей грязи, сделался неподвижен. Николай Петрович закрыл глаза и попытался восстановить тот взгляд, которым они оба с минуту смотрели на него.
Холодное любопытство и жёсткое недоверие светились в глазах младшего, а старший смотрел своими красными маленькими слезящимися глазами равнодушно и как-то снисходительно. Николай Петрович решил, что пора ему уйти отсюда.
— Тоже венков наложили ему. Ишь!.. Пойдём, Ефим!.. — сказал старик, подымаясь на ноги.
— Айда! — коротко ответил тот и тоже встал с земли. Затем, обнажив головы, они снова начали молиться.
Младший молился молча, старший, захлёбываясь, шептал что-то.
— Ну, прощай! — встал на колени молодой и поклонился в землю.
— До будущего разу! — прошептал старый. Николай Петрович молчал и смотрел им вслед. Они шли качающейся, медленной походкой по извилистой дорожке и, ни разу не обернувшись назад к могиле, пропали.
Николай Петрович подошёл к месту, где они сидели, посмотрел на могилу и на покрывавшие её венки и улыбнулся. Венки были смяты, сухи, пыльны, жалки и как-то пошло смешны. Николай Петрович чувствовал себя скверно, недовольный их видом и ещё чем-то. Но ему не хотелось разбираться в себе.
— Ба! Что ж такое? Ну, это исключительный факт. Исключительный факт, и только!.. — и, пожав плечами, он быстро пошёл к ограде кладбища.
После, рассказывая обо всём этом, он начинал так:
— Однажды я наблюдал очень красивый, исключительный факт…
Прошлявшись весь день по городу, голодный и озябший, Рыжик к ночи зашёл на какой-то двор, загромождённый грудами старого леса, и, найдя между брёвен и досок уголок, показавшийся ему достаточно незаметным для ночных сторожей и полицейских обходов, сунул в него своё отощавшее от голода и расшатанное четырёхмесячною болезнью тело, загородился от ветра досками и, пытаясь забыть о голоде, резавшем его внутренности, сжался в плотный маленький ком и задумался.
За четыре месяца, проведённые им в тошнотворных жёлтых стенах больницы, в борьбе с тифом и культурой в лице доктора и условиями больничного лечения, он привык думать подолгу и помногу, и эти думы, оставляя в его груди скверный и горький осадок, создали ему острое и злое настроение и какой-то вызывающий, воинственный тон по отношению ко всему существующему.
Этот тон и настроение прежде всего привели Рыжика к ссоре с больничной прислугой, затем вчера, по выходе из больницы, к более важной для него ссоре с нужным человеком Мишкой Ефрейтором, одним из пособников по сбыту краденого. Рыжик пришёл из больницы прямо к нему с целью взять маленький аванс в счёт будущих операций с чужой движимой собственностью, но Мишка, посмотрев на худую, иссушённую тифом фигуру старого клиента, отнёсся к нему скептически, заявив, что едва ли можно будет скоро получить с него сумму, которую он просит, потому что на его, Мишкин, взгляд — Рыжиково дело плохо, здоровье-то всё вышло да, надо думать, и уменье с собой унесло.
Это оскорбило Рыжика, хотя в другое время он не оскорбился бы гораздо бóльшим.
— Ну, и что ж ты полагаешь? Не гожусь я, что ли, больше? — задорно и зло блестя глазами, спросил он Мишку.
— Не то, чтобы… а всё-таки… — неопредёленно ответил тот, уставив свои маленькие глазки в закопчённый потолок принадлежащего ему кабака.
— Нет, ты скажи мне, по-твоему, мне теперь на печку, и всё уж? — допрашивал Рыжик, чувствуя, что в его груди что-то клокочет и просится из неё на волю потоком злых ругательств.
Мишка открыл ящик с «выручкой» и молча зазвенел медяками. Рыжик крепился и ждал… Но, глядя на сытую, крепкую фигуру Мишки, тепло и чисто одетого, на его красное, здоровое лицо, до глаз заросшее чёрной кудрявой бородой, и на эти глаза, маленькие, острые, сверкавшие спокойно и довольно из-под красиво нахмуренных чёрных бровей, — Рыжик ощутил в себе настоятельную потребность сказать этому сытому человеку что-нибудь злое и обидное.
— Поди ж ты вот! — начал он, глядя в угол и как будто думая вслух. — Одному человеку воровство впрок, а другому кости сушит только.
— Это ты про кого? — спросил Мишка, пытливо оглядывая клиента.
— Говорю-то про кого? Про одного знакомого… А ты думал, про тебя?
Похоже, значит!
И, произнеся это, Рыжик зло усмехнулся в лицо Мишки. Мишка спокойно смерил взглядом стоявшего против него длинного и худого человека в рваных лохмотьях, с зелёным иссохшим лицом и невольно вздрогнул. Тот смотрел на него упорно, и его глаза сверкали так ярко, точно хотели что-то сжечь, а стиснутые зубы, резко обрисовав худобу щёк и острые скулы, придали лицу какое-то непримиримое и хищное выражение.
— Гм! — буркнул Мишка и, побуждаемый желанием отделаться от посетителя, протянул ему руку с медяками и заговорил: — Возьми вот! А из больницы ты рано вышел. Плох.
— Это тут сколько? — нервно отрывая от своей рвани лохмот, спросил Рыжик.
— Тут-то?.. Полтина…
Тогда Рыжик, не протягивая руки к деньгам, громко засмеялся и, весь трясясь от смеха и обуревавшей его злобы, стал выкрикивать звонкими, высокими нотами: