— А по дороге в Архангельск… Теперь там скоро зима… Может, и…
— Сдохнем от мороза? Бывает. Но только ты не вскисай. Нехорошо с такой-то бородищей…
— Ничего у нас нет?
— То есть это насчёт еды? Чистота!..
— Как же?
— Не знаю. Надо поискать… Ежели бог не выдаст, то свинья не съест…
Лучше мы её…
Товарищи замолчали. Бритый шёл, посвистывая и заложив руки за спину. Его товарищ одной рукой гладил бороду, а другую засунул за пояс штанов.
— Серёжка-то расходился как!.. Не может… про лопаты… Вот бы теперь нам лопату! Можно бы ей пятака три-четыре загрести. «Вон!» — говорит… И того выгнал из-за нас… Длинный тут стоял такой, видел ты?
— Вон он сзади идёт… — не оборачиваясь, сказал Маслов.
Без сомнения, и его товарищ знал, что я иду на два шага сзади его; он не мог не слышать стука моей палки по панели и моих шагов, но, очевидно, ему почему-то не нужно было показывать это мне.
— А!.. — воскликнул он, оглядываясь и разом смерив меня подозрительным и пытливым взглядом насмешливых карих глаз. — Что, брат, прогнали? Из-за нас это.
Откуда?
Я сказал откуда.
Бритый пошёл рядом со мной и первым делом бесцеремонно ощупал мою котомку.
— А ведь у тебя есть хлеб! — сделал он открытие. Маслов тоже остановился и тоже недоверчиво смерил меня своими мрачными глазами.
— Есть! — сказал я. — И деньги есть.
— И деньги! — изумился бритый. — Много денег?
— Восемьдесят четыре копейки! — гордо сообщил я.
— Дай мне двугривенный! — решительно сказал Маслов и положил мне на плечо свою мохнатую, тяжёлую руку, не сводя с меня своих глаз, загоревшихся жадным огоньком.
— Давайте пойдём все вместе! — предложил я.
— Идёт! — крикнул бритый. — Аи да ты! Славно!.. Молодец!.. Только вот что скажи мне: деньги у тебя есть, хлеб есть…
— Ещё хохлацкого сала два фунта! — постепенно возвышал я себя в глазах новых знакомых.
Маслов довольно засмеялся и с твёрдой уверенностью сказал:
— Всё съедим, до крошки!
— Дв-ва ф-фунта сала!.. — изумился бритый. — И ты пришёл к Серёжке на работу наниматься со всем этим, а?!.
— Ну? — спросил я, не понимая, в чём дело.
— Да зачем? Ведь у тебя харч есть, деньги есть! Али ты дом каменный хочешь строить? Тьфу!.. Кабы нам столько… Сейчас бы в трактир. Чаю! Бутылку! Калача!..
Тррр!..
Через час от моих капиталов оставалось только одно приятное ощущение живительной теплоты в желудке и лёгонький туман в голове. Мы сидели в закопчённом трактире.
Кругом нас колыхался тяжёлый, опьяняющий шум и облака табачного дыма, а в раскрытые окна мы видели море, синее и блестящее на солнце.
Маслов смотрел на него, а бритый, которого звали Степок, положив локти на стол, разговаривал со мной. Переговорив о многом материальном, мы говорили уже о душе, и Степок развивал предо мной свои взгляды по этому вопросу.
— Я, брат, думаю, что душа бывает разная. Как жизнь на неё дохнёт, — вот в чём дело. Дохнёт ласково, — душа ничего, весёлая, светлая, а ежели дохнёт сентябрём, — душа будет тусклая, дряблая. Человек тут ни при чём. Он что может? Он растет себе, и душа растёт. вот он, примерно, дорос до двадцати годов… Тут смотри в оба, коли хочешь сам себе атаманом быть. В это время душа чуткая… как струна. Терпи, значит… не давай ей дребезжать от всякой малости… держи себя в руках. Не сумел — шабаш!
Сейчас тебя или в комок сожмёт, или во все четыре стороны потащит… рвать будет на части… понял? Потому жизнь — как машина, — ходи осторожно… тут — колёсики с крючочками, там — зубчики остренькие, тут разные пудовые тюти летают… Поглядывай, не зевай, а то шкуру изорвёшь и кости изломаешь. А без футляра душе невозможно… как частному приставу без канцелярии.
Закончив таким образным сравнением своё, Степок дёрнул товарища за блузу и обратился к нему:
— Миша! Как же, на Кубань, что ли? Здесь нам не будет фарту, очень уж мы у всех в зубах навязли…
— Идём. Я люблю ходить… — не оборачиваясь, сказал Маслов.
— Зна-аю! Значит, — идём?! Важно! Друг, ты как? Идёшь с нами? — обратился ко мне Степок.
— Я туда и иду.
— Туда? Ну вот, превосходно! Значит, втроём. Ловко! Деньжищ заробим — мешок! И потом у меня там субботница одна черноглазая есть…
— Сектантка? — спросил я.
— Истинно! староверка… замуж вышла, а всё по-старому меня любит…
— А я думал, в самом деле субботница… — сказал я.
— Вот те крест, правда! — побожился Степок. — Всегда она меня по субботам ночевать к себе водит… — И он смеялся.
Маслов всё смотрел в даль моря, облокотясь на подоконник. Волосы у него были длинные, до плеч, и это, вместе с блузой, делало его похожим на художника.
Ещё через час мы уже шагали по дороге к Ялте, решив идти до Керчи берегом.
Когда село солнце, мы остановились на ночёвку, выбрав себе славную нишу в горе, завешенную естественным драпри из зелени кустарников, росших перед входом в эту нишу, как бы специально предназначенную ласковой природой Крыма для ночлегов бродяг. Судя по куче листьев, настланных в ней, и по остаткам костра, мы были тут не первыми гостями.
Степок по дороге наполнил свои карманы яблоками и грушами, и даже, отбежав от нас на полчаса, достал каким-то таинственным способом большую ковригу пшеничного хлеба. Теперь он растянулся под кустами и весело уничтожал яблоки, гримасничая, как обезьяна, что очень шло к его шероховатой, неправильной физиономии, поросшей густой щетиной. Маслов молча собирал сучья. Я невдалеке открыл ручей и умывался ледяной водой.